и скрещение событий
изпакон веков до ныне
нами правит как детьми
морит голодом в пустыни
хлещет в комнате плетьми.
ты сейчас спишь
Девяносто процентов воды,
Как, наверное, в Паганини,
Девяносто процентов любви.
Даже если - как исключение -
Вас растаптывает толпа,
В человеческом назначении -
Девяносто процентов добра.
Девяносто процентов музыки,
Даже если она беда,
Так во мне, несмотря на мусор,
Девяносто процентов тебя.
кто я таков,
не вороши свирепо
документы.
Не лязгай инструментом —
я готов
сказать, что знаю
в некие моменты.
Кто я?
Никто.
Никто, ничто
и всё:
вагонных рам
[...] дрожанье,
рожденье
сна,
ребеночка
рыданье
у скучного
дорожного окна.
Я состою
из этого стекла,
из этого же самого железа,
из скрипа
одинокого протеза,
из малых волн
огромного тепла.
И если бы не эти галуны,
не этих светлых пуговок охрана,
ты сам бы вспомнил,
как мы все родны,
родством вины,
родством
открытой раны.
Как перед деревом
виновен стол,
перед горой
железо виновато,
перед осиною
виновен кол,
перед землей
вина солдата.
Мы родственны с тобой.
В морской крови,
в такой же лимфе,
как у насекомых.
Но я храню
молекулы любви.
Молекулы любви
тебе знакомы?
Любовь — это такое вещество,
способное
воспламенять предметы,
любовь — это такое
естество,
оно в тебе,
тебе
понятно это?
Открыть тебе?
Понять тебе —
тебя?
— Открытое,
оно пребудет в тайне.
Я тихо сторонюсь
небытия,
и в этом поезде
случайно.
Как пуговки твои
в глазах
рябят...
Я в поездах
безмолвствую невнятно.
Что поезда?
Привозят никуда,
увозят
от себя,
тебе
понятно?..




экспансивная и трогательная

"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене.
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал : "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи.
Вещи затвердевают, чтобы в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи : бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложения.
когда тебе 17 и в очередной раз обрушивается занавес
сигареты представляют доступную передышку между действиями, даруя возможность ощутить себя менее одиноким
а мы можем сойтись и бросить курить раз и навсегда?
ты только подумай, это невообразимо круто!
но сможешь ли ты оставить головоломки со всей их неповоротливостью, прелесть оккультного дыма, немыслимые идеи, снисходящие чуть позже полуночи, , бесцеремонно романтичное одиночество в неподходящий июльский день, а потом осень, магическую листву, дрейфующий буквально в сосудах снег, хроники первых дней марта, кропотливо записанные на форзаце книги или обломке тетрадного листка, лето, лишенное окончания, но зато владеющие изысками появления, скорее, вторжения, терзающие выдумки, плечистые переулки, с их преумноженной велечиной, ветки в метро, заламывающие руки во всевозможные направления и главное - кольцевую
сможешь ли ты, пропустить меня через себя, лишась всего этого?
я - нет
и ты, наверное, тоже
в мои пустые карманы
и оставляли надежды
мои колени замерзли
ты был счастливый и пьяный
и что-то важное между
я держу тебя за руку
Z
ot 21.08.10
Для меня русская поэзия серебряного века – некий симбиоз: люди, личности, чье творчество объединено общим горем. Возможно, оно поддается рассмотрению субъективно, но его объективность настолько очевидна, что прослеживается на поверхности стихотворений.
Слух задевает звукопись. Она ломанная, но в то же время четкая, режущая, ледяная и настолько хрупкая, что ты боишься расколоть ее неверным вдохом, читая стихотворение на одном дыхании.
Лирика Державина, Пушкина, Лермонтова дает мне ощущение единичное, неизменное с годами. Да, перечитывая их, я чувствую с разной силой, но одно и то же. А классики двадцатого века оставили в наследство некую цветущую галактику, вызывающую чувства сложные, неоднократно свежие, истые, громкие, пространственные.
Анна Ахматова пронзает именем. Стихотворения – выдохи. И вся она нечто зимнее. Ее поэзия – живой оркестр, насчитывающий миллионы людей. Геометрически точная. Она блестящим осколком разрезала время, оставив половину себе, остальное отдав людям. Разительно ясная, я вижу ее: она в черном, но в таком особом, выбивающимся из тысячи-тысяч серых, темных оттенков.
Слова Анны Ахматовой – роковые. Они преисполнены жаждущей страстью к фатальности, но изливают мучительное смирение. Стихотворение “Молитва” 1915 года – поразительная загадка. Я помню, по телу пробежала дрожь, когда я первый раз прочитала его. Как? Откуда?
Она знает.
Тревожное, звонкое, как искусная работа ювелира все, что написала Анна Андреевна – тончайший фарфор. Прорвавшаяся дождем комет сквозь призму времени, она стала позвоночником своего народа, сохранив осанку.
Ее изумительная нежность звучит партией флейт и скрипок, это многоголосье объяло счет времени, сделав его кротким. Пределов для этой музыки – нет.
мы придумали, К, пока ты не слышал*)